Из рассказа Валерия Лялина "Христова невеста"

admin 09/09/2020
Карттинка новости: 

— Матренушка, принеси ведро воды.
— Ой, маменька, не могу, спинка болит.
— Ну, дай я посмотрю, где у тебя болит.
— Ничего не видно, вроде бы чисто.
— Ты смотри посередь лопаток.
— Да, вроде бы бугорок малый есть. Вот, давлю, больно?
— Немного больно, а как ведро несу, так очень больно.
Матрена Федоровна Филиппова родилась в конце девятнадцатого века в деревне Криушино Угличского уезда Ярославской губернии. Семья была достаточная, большая. Четыре поколения жили под одной крышей в просторной избе-пятистенке. Прадедушка — древний ветхий старичок, уже давно лежал на печи, слезая только по нужде, да покушать что, когда позволяла невестка. Большак, его сын, бородатый и лохматый, как леший, вместе со старухой-большухой были еще в силе и командовали всеми молодыми.
Работы по крестьянству всегда было невпроворот, и никто хлеб даром не ел. И потому большак был огорчен и озадачен, когда невестка сказала ему про болезнь внучки Матренушки — девочки разумной и шустрой. Большак почесал в бороде и сказал, чтобы Матрену не трогали, гусей пасти не посылали, воду носить не заставляли, а пускай в избе сидит, за маленьким Санькой в люльке присматривает, да велел звать бабушку Палагу — костоправку, искусную в заговорах, чтобы девочку полечила...
Назавтра, опираясь на клюку, в больших лаптях и с корзинкой с корешками и травами притащилась старая Палага. Она разложила Матренку на лавке спиной вверх, достала из корзинки бутылку со святой водой, набрала в рот воды и начала прыскать через уголек на спину девчонке. Между прысканьем читала заговор от болезни нараспев с небольшим приплясом.
После этого действия, Палага оставила корешки и травы, наказала как их настаивать и пить, и, получив мзду от большака, поплелась восвояси.
К осени горбик у Матренки увеличился и по вечерам была легкая лихорадка. По первопутку большак решил везти внучку к ученому доктору в Углич.
В кабинете доктор внимательно осмотрел Матренку, постучал согнутым пальцем по горбику и сказал деду, что дело плохо. У девочки бугорчатка позвоночника. Лечение может длиться годами. Конечно, хорошо бы ее устроить в костнотуберкулезный санаторий в Давос или Каир, в крайнем случае — в Ялту, но он, принимая во внимание их имущественное положение, считает это невозможным. В таком случае, сказал доктор, он сделает Матренке гипсовую кроватку по форме ее спины вроде такого корытца, и девочка должна в ней лежать плашмя постоянно три года, но по мере роста кроватку каждый год надо будет менять.
Короче говоря, девочка не помрет, но может остаться горбатой, дед в голос заплакал, ударил шапкой об пол и, достав из-за пазухи четвертную, отдал ее доктору. Доктор снял мерку с Матренкиной спины и отправил их на постоялый двор, пока сохнет гипсовая кроватка.
На постоялом дворе дед покормил Матренку мясными щами. Себе же, кроме щей, взял косушку водки и чайник крепкого чая. Упревший от щей, чая и косушки, дед уложил Матренку спать, а сам, вытирая глаза красным кумачовым платком, рассказывал кабацкому сидельцу о своей беде.
Через день гипсовая кроватка была готова. Матренка легла в нее. Нигде не давило, и для горбика была сделана выемка. Когда вернулись назад в Криушино, Вся деревня сбежалась посмотреть на гипсовую Матренкину кроватку. Щупали ее, щелкали языками, жалели Матренку, для которой поставили лежанку у окна, Положили на нее гипсовую кроватку и на год уложили в нее разнесчастную девочку. Вставать можно было только по нужде, да если покушать что.
Все обитатели уходили на разные работы, и в избе оставались двое недвижимых да маленький Санька. Старому дедушке на печи поручено было караулить, чтобы Матренка не вставала. Но дедушка больше все спал, и когда не было надзорного глаза, Матренка вставала. Бегала по избе, играла с маленьким Санькой, с кошкой, укачивала тряпичную куклу и строила из щепочек дом. Ветхий старичок на печке, проснувшись, кричал на нее фальцетом: “Опять ты, негодница, встала! Вот, погоди, ужо я скажу большаку про твои проказы”.
— Дедушка, миленький, не говори, а то меня будут бранить, а мне и так тошно лежать плашмя, как покойнице на погосте.
— Ну, уж, ладно, озорница, не скажу, не скажу.
Пролежав без толку год, Матренка взмолилась к большаку, что больше нет мочи терпеть это мучение. И большак, видя что толку из этого не выходит, отнес гипс на чердак избы, а Матренка на тонких высохших ножках стала выходить во двор. Деревенская молодежь уже ходила на посиделки и женихалась, а Матренка никуда не ходила, и старый дедушка, глядя на нее, вздыхал и жалел ее, говоря: “Эх, Матренушка, Матренушка... Молодость-то у всех одна, а красота разная. Не печалься, родная, зато ты — Христова невеста”.
Шли годы, старый печной жилец дедушка приказал долго жить. Умерла и большуха, которая стала тосковать и чахнуть после того, как продотряд коммунистов выгреб из сусеков и увез все до последнего зернышка. Деревня голодала. Хлеб пекли из лебеды, мякины и молотой коры. Многих тогда снесли на погост, и изба опустела, но Матренка выжила. Отец ее погиб в Галиции еще в Германскую войну. Большака посчитали кулаком и угнали в Сибирь. Малыши вымерли от голода и болезней. У Матренушки была одна отрада — это церковь, где она пела в хоре на клиросе. Отец Иоанн благоволил к ней, учил ее Закону Божиему, грамоте, немножко подкармливал, называл Христовой невестой, и это ее утешало.
Но вот однажды приехали из Углича на машине в черных кожаных куртках с револьверами на поясе какие-то очень недобрые люди. Церковь опустошили. Иконы и церковные книги сложили в кучу и сожгли, а отца Иоанна увезли с собой. После этого и матушка куда-то исчезла. Веселые деревенские комсомольцы подрылись под фундамент колокольни, зацепили ее тросом к трактору и с великим грохотом повалили, а в церкви устроили советский клуб. Тогда Матренка сказала матери: “Собери мне чемодан, и я поеду в Питер и пойду там в люди”. В сельсовете Матренку задерживать не стали, и, как негодной к работе в колхозе инвалидке, выдали паспорт. В Питер она приехала в черном плюшевом жакете и с зеленым деревянным, деревенской работы, чемоданом с большим висячим замком. Вначале подалась в Павловск к дальним сродникам из Криушина, а те посоветовали ей идти на Сытный рынок, что на Петроградской стороне, где у забора была негласная биржа домработниц. Когда она со своим чемоданом притащилась на Сытный рынок, то действительно, в дальнем углу, у забора, на таких же зеленых чемоданах сидели молодые деревенские девки из Псковской, Новгородской областей и даже из Белоруссии. Матренка поставила свой чемодан и тоже уселась на него. Мимо проходили и осматривали их хорошо одетые, видимо, состоятельные и хорошо устроенные на советской и партийной работе люди, которым за недостатком времени была необходима домашняя прислуга. Требовали показать паспорт и уводили с собой девушек. Матренка сидела часа три и пока никому не приглянулась. Но вот, наконец, к ней подошла молодая интеллигентная женщина. Она была еврейка и работала докторшей в поликлинике, целыми днями бегая по квартирным вызовам. Жила она с мужем-инженером и дочерью Муськой. Докторша была ревнива и дальновидна, поэтому ей и приглянулась горбушка Мотя, чтобы не искушать мужа молодыми румяными девками. Они быстро порядились, Мотя подхватила свой чемодан, и они с Рахилью Абрамовной поехали на трамвае на Крестовский остров.
Жизнь в еврейской семье вначале представляла для Моти большие трудности. На кухне, где обитала Мотя, царили строгие кошерные законы.
Было устроено много полок, на которых стояла тьма разной посуды, имеющей свое предназначение. Одна полка была для субботней кошерной посуды” другая для мясной посуды, третья для рыбной, четвертая для молочной, и совсем на отшибе — полка для трефной посуды, которая подавалась гостям-гоям, то есть не-евреям. И не дай Бог Моте что-нибудь перепутать. Громы и молнии тогда обрушивались на ее голову. К субботе начинали готовиться с четверга, и все в такой нервной спешке, с визгливыми криками на высоких тонах. Мотю гоняли на базар и по магазинам. Живую курицу на рынок ехала покупать сама Рахиль Абрамовна, а также покупала она свежую щуку. Утром в пятницу приходил старый бородатый дедушка — отец мужа. Он, молитвенно что-то выпевая по-еврейски, ритуально резал курицу, ощипывал ее и вымачивал в соленой воде.
Целый день в пятницу шло приготовление субботнего стола. Традиционно пекли халлу, фаршировали щуку и курицу, накрывали стол белоснежной скатертью, ставили бутылку виноградного вина и бокалы. К вечеру дедушка зажигал менору-семисвечник, садился на корточки и накрывался полосатым талесом, навязывал на руки ремни, а на лоб — коробочку со святыми письменами. Молился он бурно, с плачем и воплями, раскачиваясь и воздевая руки. Мотя пугалась этих воплей и думала, что, наверное, Бог обязательно должен услышать такие крики и плач. Гостей-евреев всегда было много. Они садились за стол в шапках, шляпах и фуражках. За столом много ели, веселились и много смеялись.
А когда кончалась суббота, все бросались к своим пальто, доставали из карманов пачки папирос и жадно закуривали, что-то крича и галдя. Мотя, будучи православной христианкой, не осуждала их, думая: такая уж у них вера. Но перед еврейской пасхой в квартире поднялась страшная суета. Каждый уголок и каждая щель подвергались скрупулезному обыску. Искали какой-то хомец. Испуганная Мотя клялась и божилась, что она не брала этого хомеца, и даже открыла свои зеленый чемодан. Они же, смеясь, объяснили ей, что перед пасхой ищут и выбрасывают из квартиры все, что связано с дрожжами. После этого Мотя решила, что все они с придурью. В воскресенье ее отпускали, и она, одевшись почище, шла через парк в церковь преподобного Серафима Саровского, что на Серафимовском кладбище. Однажды на исповеди она спросила у батюшки: не грех ли, что она живет и работает у евреев?
— А не обижают они тебя?
— Нет, не обижают.
— Ну что ж, живи себе и работай. Евреи — народ Божий, избранный. От их племени — Божия Матерь, от Которой воплотился Христос. Но перед Богом и Сыном Божиим они страшно согрешили, за что Бог их рассеял по разным странам. Вот и живут они в изгнании, на чужбине, всеми гонимые и презираемые. Их надо жалеть и молиться за их покаяние и обращение.
И Мотя, успокоенная, пошла домой.
Однажды под утро я был разбужен топотом ног по лестнице, шумом и криками. (Мы жили на одной лестничной площадке.) Я немного приоткрыл дверь и увидел, как люди в форме НКВД за руки тащат вниз полуодетого инженера, а в дверях кричат и плачут докторша и ее дочь Муська. К утру двери их квартиры были опечатаны красной сургучной печатью, а вся семья куда-то исчезла. Моя мать, рано утром отправляясь на работу, увидела на лестничной площадке сидящую на своем зеленом чемодане Мотю, и, узнав в чем дело, пригласила ее к нам. Так она стала жить у нас.
По поводу этой еврейской семьи управдом сказал, что инженер — шпион, враг народа, и его, наверное, расстреляют, а жена и дочка тоже помогали ему в шпионском деле. Их сошлют в Сибирь. И я никак не мог поверить, что веселая Муська, которая давала мне прокатиться на велосипеде — шпионка. Старый дедушка-еврей несколько раз приходил к опустевшей квартире, и упершись головой в запечатанную дверь, плакал. У меня сжималось сердце, когда я видел, как дрожали его плечи и содрогалась сутулая старческая спина. Мотя приглашала его к нам что-нибудь покушать, но он не шел, а брал только немного хлеба. Я иногда видел его на улице — он торговал на углу самодельными свистульками и трещотками, а потом сгинул неизвестно куда.
Шел зловещий 1937 год.
С утра до вечера мы, дети, оставались с Мотей наедине. Она готовила обед на керосинке, убирала квартиру, стирала, гладила и всегда была веселая и большая шутница. Ее рассказам о деревенской жизни не было конца.
И через Мотю Христос посеял семена веры в моем детском сердце. Мы с ней жили в одной комнате. Она спала на большом скрипучем сундуке. И я утром и вечером слышал, как она молилась, разговаривая с Богородицей, преподобным Серафимом Саровским, святителем Николой, Ее молитвы: “Царю Небесный”, “Отче Наш”, “Богородице Дево, радуйся”, “Верую” — запомнились мне на всю жизнь. Запомнилась и молитва после еды: “Благодарим Тя, Христе Боже наш, яко насытил еси нас земных твоих благ, не лиши нас и Небесного Твоего Царствия”.
Она принесла в наш дом то большое, значительное и таинственное, чего мы были совершенно лишены окружающей советской действительностью. Кроме пионерских песен, я не знал других. А Мотя часто певала протяжные жалобные и веселые деревенские песни.
Как-то от Моти я услышал удивительную песню, пришедшую из другого, не знакомого мне мира. Мотя была маленького роста и, стоя у стола на низенькой скамейке для ног, гладила белье тяжелым угольным утюгом и пела тонким, жалобным голосом:
В воскресенье мать-старушка,
К воротам тюрьмы пришла,
Своему родному сыну
Передачу принесла.
Передайте передачу, а то люди говорят,
Что в тюрьме всех заключенных
Сильно голодом морят.
Надзиратель усмехнулся:
Ваш сынок приговорен,
И сегодня темной ночкой
Был отправлен на покой.
В конце песни она роняла слезы на стол, и я плакал с нею.
Так Мотя жила у нас до самой войны 1941 года. В начале июня она уехала погостить в свое родное Криушино к брату. В страшные годы войны и блокады я вспоминал ее рассказы о деревне, ее молитвы и песни, что-то из житий святых, и это помогало выжить и не погибнуть в этом урагане человеческих бедствий. Матфена Федоровна скончалась у себя в деревне Криушино в 1954 году. В память о ней я написал этот рассказ. Царствие ей Небесное и вечный покой. Аминь.
 

Аватар пользователя admin